Николай Карамзин: почему современные историки обвиняют его в фальсификациях?
Разбор методов Карамзина на двух ключевых примерах — эпохе Ивана Грозного и происхождении варягов — превращается в увлекательное расследование о рождении исторических мифов.
Случай первый: конструирование «тирана». Почему Карамзин поверил врагам России?
После Карамзина Иван IV на века закрепился в массовом сознании как психопат и изверг. Этот образ был настолько ярок, что даже на памятнике «Тысячелетие России» в 1862 году царю не нашлось места. Но насколько объективен был суд историка?
Ключевая претензия современной науки к Карамзину — не в его оценках, а в тенденциозном отборе источников. Создавая мрачную картину опричнины и террора, он сознательно делал ставку на свидетельства, исходящие от врагов Московского государства. Записки итальянского наёмника Гваньини и мемуары немцев Таубе и Крузе создавались в штабе польского короля Стефана Батория во время Ливонской войны.
Там действовала походная типография, чьей прямой задачей было информационное очернение Ивана Грозного для Европы и подрыва его авторитета внутри страны. Карамзин сам упоминает об этом, но парадоксальным образом продолжает использовать эти тексты как достоверные.
Основным русским источником для Карамзина стали сочинения князя Андрея Курбского. Однако князь был не просто диссидентом, а государственным изменником: бежав в Литву, он вёл переписку с царём, оправдывая свой побег, а затем и возглавил вражеский отряд против России. Его тексты — это манифест политического оппонента и самооправдание перебежчика.
Сочинение английского дипломата Джайлса Флетчера, высланного за шпионаж, было сожжено в Лондоне самими англичанами как клеветническое. Флетчер писал со слов, уже после смерти Грозного.
Зачем это было нужно? Карамзин создавал не просто хронику, а морально-политическую притчу. Его главная идея, как точно подметил Пушкин, — доказательство «необходимости самовластья и прелестей кнута». Но для убедительности проповеди о спасительности «мудрого единодержавия» требовался и контрастный пример — царь-тиран, чьё правление стало ужасным отклонением от нормы. Богатая подборка негативных (пусть и сомнительных) источников об Иване IV идеально подходила на эту роль.
Случай второй: «норманнский вопрос». Угодливость или научная мода?
Ещё одно спорное наследие Карамзина — фактическое утверждение скандинавского происхождения варягов и, следовательно, истоков русской княжеской династии.
Карамзин, отличный знаток источников, не мог не знать альтернативных версий. Например, австрийский дипломат Сигизмунд Герберштейн в XVI веке отождествлял варягов не со шведами, а со славянским племенем вагров с южного берега Балтики. Эта «славянская» теория была жива и во времена Карамзина.
Однако к началу XIX века в европейской и российской (во многом немецкой по составу) академической среде возобладала «норманнская теория», активно продвигаемая историками Байером, Миллером и Шлёцером. Приняв её, Карамзин, возможно, руководствовался не столько анализом первоисточников, сколько желанием вписать русскую историю в «общеевропейский» контекст, угодив интеллектуальной моде и вкусам своей просвещённой аудитории. Авторитет его труда превратил эту научную гипотезу в догмат для нескольких поколений гимназистов.
Историзм vs. Публицистика: двойной стандарт Карамзина
Самый серьёзный упрёк Карамзину — в отсутствии сравнительного историзма. Жестокости Ивана Грозного подаются как нечто уникально-чудовищное, тогда как европейские современники — Генрих VIII, «Кровавая» Мэри Тюдор, Карл IX, устроивший Варфоломеевскую ночь, — остаются за рамками сравнения. Не проводит он параллелей и с казнями бояр при его предшественниках, Иване III и Василии III, которых изображает мудрыми строителями государства.
Такой двойной стандарт и есть признак не объективного исследования, а художественно-идеологического построения.
источник